Елена Гуро

Рябины светлыми чашами стоят над косогором…
Осень. Рябина. Ее охватила радость, все ее радужные ветви унесло небо. Она стоит унесенная, осенняя, чуть трогает струнками косогор, и вся она — благородные стрелы, светлые руки, протянутые к небу и к дальним голубым полосам. И меж редкой и устремленной желтизны — голубые, голубые полосы смотрят в глаза.


«Осенью они встретили Буланку…»

Осенью они встретили Буланку. Он стоял рядом со своим велосипедом, опустив голову, и ежил плечами от удовольствия существовать.
На макушку ему струится солнце, и ветер метет ему на темени нежные волосы — разметал их на лоб. Стоит светлый вихляй, плечами свернувшись на сторону, смотрит ласково на пустую дорогу, и ветер метет ему на непокрытой голове светлые волосы. Осеннее солнце ему в темя, не то благословляет его, не то дурачит, жарит ему в белобрысые глаза и заставляет его щуриться.
Вчера я думала, что жизнь тесна, злобна и насмешлива, и мы все преступники и осужденные.
А сегодня стоял у некрашеного переездика Буланка и сквозился осенней радостью. И сорочка на нем добрая, добрая, и синяя чистая полоска у расстегнутого молодого ворота. И еще его видели: он сидел, согнувшись, на грядке балконной и, вытянув руки вперед, грел их в лучах.
Одна за другой налетали на него коромысла и садились ему на плечи и длинный светлый загривок. Секунду держались неподвижно и, протрещав ему в ухо, срывались. Он только ухом поводил и щурился на свет.
А я поняла тогда, что счастье — жизнь и смысл.
Ласкайте жизнь — приласкайте.
Я долго на него смотрела и теперь знаю, что бессмертна радость и безмерна.
Дуракам счастье, Буланка! Я спросила его: Все можно простить! А не грех?
— Все! — Смеется. — Не бойся, что больно! Что больно, — я сберегу, я за все отвечу. В осени радужные ключи от счастья нашлись. — Представь, никто почти не знает. Узнают завтра.
Ты дурачок, Буланка!
Ты юродивый, Буланка!
Ты наше солнце, Буланка!
· · · · · · · · · ·
Лучи падают на шлагбаум нашего переезда.


* * *
А там, о своей застенчивости, замирая от наплыва юности и мальчишества, море шептало, обогретое вечером.

Земля, скажи, почему одна душа смолоду замолкнет, а другая душа поет, поет о тебе…
О тебе поет безмерным голосом.
И о добром солнце твоем поет, земля!


Договор
Если ты хочешь заключить союз с тем, что делает хвойные глубины таинственными и бледное небо божественным, и если ты полна твердости древних саг, и когда их читала, в тебе просыпалась северная гордость и желание топнуть ногой и вскинуть высоко голову с расплетенной гривой, — беги прямо перед собой на светлый край неба.
«Топ, топ — круглая поляна!»
— Кто ты? — кричат невидимые, так что свистит у тебя в ушах. Ты ответила:
— Я завоеватель!
— Дерзкая!
— Я творец! Я светлый ураган Бальдера! И слышен топот твоих ног.
Впереди, в просветах еловых вершин, бархатная, расплавленная заря. Безмолвие — ее голос. Она — знак, обращенный к тебе, — и в этом уже состоит договор… Приложи палец к губам! шш-шш…
Сумерками возвращаешься и не слышишь ни ног своих, ни дороги. Ты превратился, человек, в сумеречное создание. Ты полна ведения, но говорить тебе не хочется. Ты могла бы разговаривать глубокими тихими знаками, как разговаривает вечернее тихое небо. В доме уже совсем темно и только смотрят в комнату окна. Раздеваешься без свечи из уважения к чутким стражам ночи.
Но если ты не будешь верной и непреклонной; если захочешь скорее сбросить с себя то, что делает тебя особенной и твоей собственной. Если испугают тебя одинокие часы кануна принесения жертвы, — и подвиг чистого безмолвия, и горькие обиды тех, кто покажется тебе прекрасными, — тогда тебе придется бояться белых ночей и длинных зорь начала лета. Этих стражей зорь, когда заключаются знаки.
Но снимется ли до конца отмеченность?
Ты будешь говорить другу: «Я почти не люблю белые ночи! Они томят, они смотрят, и я не нахожу себе места! Я не люблю их, хотя они красивы!»
Потому что когда-то, человек, — ты предала свои мечты. Ты сдалась. Ты забыла прежнее, ты даже не заметила этого. Сказала: «Прошла молодость — мне уже за тридцать, все мы успокаиваемся».
Но с тех пор тебе стали мучительны белые ночи. Стыдишься, ходя по саду, плакать, молиться перед кустом жасмина или стволом березы в белые ночи! Не выходишь по нескольку раз вечером все с тем же замиранием встретить белеющий ствол или шпиц, башню хвойной вершины в конце дорожки… И ты права бояться! Лучше постарайся устроиться так, чтобы не встречать эти глаза, эти призывы, — в белые ночи! В белые ночи!
А вечера молодого лета бывают светлы и прозрачны как слезы!
Как это так, живет, красуется и вдруг замолкнет и живет без голоса, точно ей уже нечего больше сказать во всю жизнь?..


Вечернее
Покачнулося море —
Баю-бай.
Лодочка поплыла.
Встрепенулися птички…
Баю-бай,
Правь к берегу!
  Море, море засыпай,
  Засыпайте кулички,
  В лодку девушка легла,
  Косы длинней, длинней
    Морской травы.
  · · · · · · · · · ·
  Нет, не заснет мой дурачок!
  Я не буду петь о любви.
  Как ты баюкала своего?
  Старая Озе, научи.
    Ветви дремлют…
      Баю-бай,
    Таратайка не греми,
      Сердце верное — знай —
    Ждать длинней морской травы.
Ждать длинней, длинней морской травы,
    А верить легко…
  Не гляди-же, баю-бай,
  Сквозь оконное стекло!
  Что окошко может знать?
    И дорога рассказать?
Пусть говорят — мечты-мечты,
Сердце верное может знать
То, что длинней морской косы.
Спи спокойно,
Баю-бай,
В море канули часы,
В море лодка уплыла
У сонули-рыбака,
Прошумела нам сосна,
Облака тебе легли,
Строются дворцы вдали, вдали!..


***
Мир был прост и ласков, как голубь, и если б его приголубили, он стал бы летать.
Но его запрягли в соху, заперли в тюрьму, и он стал торжищем и торговой казнью для простодушных, нежных и любящих.


***
И так нежен и милосерд этот вечер с высоким задумчивым лбом, что, право, он заслужил, чтобы его наказали за милосердие и сострадание, и любовь. Чтобы его больно наказали за его высоту и чистоту.
И так же имел право быть распят этот нежный вечер, похожий на весну и на далекую позабытую родину души…


***
Подошел к молодому безумцу мудрец и спросил его: «Какое имеешь ты право сметь?» Мальчик отвечал дерзостью: «Мне приходится сметь, потому что вы все слишком много умеете!»
А за дерзость ему связали за спину руки и отняли у него солнце. И отняли у него голубые небесные луга с белыми утренними барашками… И вместо всего мира дали на всю жизнь темный, сырой, каменный ящик…
Он больше уже не видел солнца. — Да это же был мой сын, мой сын!.. Нет! но того из мальчиков земли, с кем это сбудется, — я люблю, как сына.


Солнечная ванна
Ну, теперь на тело поэта, лей лучи!
Горячей! — На прозрачные пальцы, где просвечивают благородные кости г-на Маркиза облаков.
Жарь горячей! — Верни им розовый цвет!
Посмотри, как неохотно слабые жилы привязали длинную шею к плечам.
Будь к нему щедрым, — он растерял много, сумасбродный разиня! — И вот кости светлыми узлами просвечивают под его терпеливой кожей — и на высоких висках голубое небо.
Шпарь его хорошенько! — Так ему и надо!
Он смеется? — Что?!. Возвращается жизнь к тебе, мот, расточитель, смешной верблюжонок?!..
Радуешься небось!..
На дюне лошади пофыркивают тревожно, протянув морду и распустив хвост, — когда духи в светлых одеяниях проходят близко мимо и истаивают. Они проходят, и сейчас же растаивают белым паром.
Жарко!

— Но нет, я все-таки не могу без мечты: я в себе ношу золотистое голубое тело юной вещи, и когда я впиваю жизнь, пьет и она: таковы поэты. Что делать?
— Быть экономными.
— Я так и делаю.


Наконец солнце
В саду стоит молоденький немец-репетитор. У него немножко сиротливая спина, но сейчас ее ему обогрело солнце; руки у него болтаются и ноги тоже. На ходу, ради равновесия, он держит немного открытым свой рот, и вид у него чуть-чуть ошалелый; но зато он славно поревывает от удовольствия басом, — недавно полученным в подарок от матери природы. Еще не умея справиться с мужским голосом, он иногда ревет чересчур и тогда виновато поглядывает на дом.
Солнце ласково греет его.
Иногда даже очень скромный юноша думает, какой я милый, и хочет погладить себя по шее к подбородку.
Нельзя в солнечный добрый день не любить своей щеки и своего округлого подбородка. И он тут же конфузится.
Другой юноша усердно и деловито, двигая челюстями и ушами, жует хлеб? Нет, целую большущую плитку шоколада. Это нелепо, и потому нельзя не любить его за это.


***
А в лесу радостный час!
В лесу цветет толокнянка — маленькие, розовые цветочки. Вся земля, кочки мха в миндальной пене!..
Земля сплошь в розовой пене!!
Ах, блаженный воздух, радостный час! —
В лесу цветет тонкими цветочками толокнянка!!!


***
Твоя скрипка немного сошла с ума. — Это день, день, день, и мы верим в духов! Белокурый, любезного вида, дух прогуливается по небу, меж березами. К стопам его пристала голубизна. Какие мы с тобой счастливые! Ты веришь, что обзаведясь семьей, можно быть опять Богом, исправляться, уже будучи в чинах, увидать, как Моцарт овладел голубизной березы, — и что завтра — цель сегодня.

Мы качались в гамаке и мечтали о бессмертии души, молодые сосны были в солнце.
Петли скрипели.
Мы себя мнили почти духами.
Качели летали. Вечная юность — да ведь это достижимо!!


Мечта

Нежней облака будет моя любовь, когда я полюблю,
но я не полюбил еще,
Нежней улыбки облака будет моя любовь, но погодите,
я не любил еще.
Прозрачнее озера будет моя любовь,
но я не любил еще.
Или уже можно? Или уже пора? — Или уже пора, — чтобы над озерным тростником встал туман розовый и уже не рассеялся. Еще раз журавлиной дальнозоркостью я погляжу от косы до косы, наметив в ясности утра самую четкую веточку сосны.


***
Ты моя радость.
Ты моя вершинка на берегу озера.
Моя струна. Мой вечер. Мой небосклон.
Моя чистая веточка в побледневшем небе.
Мой высокий-высокий небосклон вечера.


Бор
Полными тихими шагами идет лето. Пролились по деревьям синие водопады. С неба льется плавный поток налитой до краев голубизны.
Каскадами падают с берез светлые блики. Блики, блики, как серебряный звон.
Лес весь сквозной сияет. Проходит где-то время. Солнце обтекает каждый ствол. От сияния бесчисленных былинок лес наводнен особым веществом, как водой, — это подводный мир. И где-то далеко идет время. Потом тонкая веточка черники или вереска особенно повернулась и необыкновенно светится — от этого становится волшебно и сиянно.
Времени, собственно, нет.
Заметила, что в бору крошечное растение брусники с жесткими, как крылья зеленого жучка, листьями живет у подножия великанских колонн. И ей здесь родное место.
На твоей голове, если она светловолосая или седая, тоже сейчас сияет свет. Если смотреть со стороны — в темени ощущение теплой благословенности.
Потом покажется что-то давнее, давнее, но что, не знаешь сама.
Потом видишь, что простой колокольчик на кривой ножке изогнулся и смотрит на тебя. И темная трещина в коре березы, под которой стоит бледно-синий колокольчик, тоже смотрит на тебя.
Потом ты, где-то в своем существе, становишься отчасти колокольчиком, а он — немного тобой. Теперь не придет в голову сорвать его или, так себе, наступить на него. Потом: ты завязал с одним отношения, — отзываются другие существа.
Теперь на тебя отовсюду смотрят острые хвостики, верхушечки мха, листики, сухие тонкие палочки, пятна на стволах.
Потом не хочется уходить из леса.
· · · · · · · · · ·
Дома после обеда сон самый летний — сквозь солнце. И приснилась сыроежка. Хорошая, желтая, свежая сыроежка во мху.


***
Когда ветерок такой теплый,
так его хочется собрать в горсточку, —
ветерок мой ветерок…


***
— Итак, вы сидите все еще на своем одеялишке и штопаете ваш чулок?
— Почему же мне его не штопать?
— Мужчина, поэт!
— Почему же мужчина не может себе штопать чулок?
— Но вы помните мои обещания?
— Очень чешется у меня спина от вашего обещания!
— Ой, ой, смотрите! Вообще, я не знаю о чем тут и говорить. Вы прямо изменник своему отечеству: таких вешают, а не то что… В жизнь свою не видал более непонятного субъекта. Неужели и это для вас…
Мчись в веселую зелень липы,
Зелень липы — душа моя.


***
Весь день она тосковала о том, что развязался башмак. Она не решилась остановиться завязать его и мимо всех прошла с развязанным башмаком. И о том, что ответила всерьез на шутку, а надо было бы рассмеяться. А она не догадалась, — о как это глупо, как невыносимо неловко, глупо.


***
Мне все говорило, что будет впереди нечто большое. — И мне тогда послышались в жизни большие шаги. И на горе закружилась голова. Топ, топ, кто идет по темному саду?
— Это моя судьба? Это мое будущее? Но я знаю, что слишком смело так разговаривать, и пробую слукавить. Я вовсе ничего недостоин, я бездарен, бездарен, но зато я кроткий, я очень кроткий, я очень скромен и для меня хорошо бы и так прожить понемножку… Слышишь? Идет!
— Это моя судьба? Мое будущее?
И за вечерним чаем я наклоняюсь над чашкой, чтобы меня не заметили. И чашка мне кажется ужасно синей, невозможно глубоко-синей.
Мне тогда слышались большие шаги и может быть… Может быть, что-то в жизни любило меня, но я стал слишком зол и мрачен. И были измена и отступничество, и ожирение.
А теперь большое сердце и злой нрав, очень злой нрав.
И вот теперь ручей под горой тоже высасывает мое сердце и льется, льется в невозможную пустоту. Уж немного осталось, всего несколько безразличных предметов и затем уже пустота. Невозможная. И действительно она уже невозможна.


Июнь. Облачно
Травяной ветер гнулся так низко, что был коричневый, теплый; пах картофелем.
Длинный, длинный картофельный ветер, терпеливый, долговязый ветер поля. Такою представляется родина.
Возвращение. Тепло. Немного стыдно неудач, но очень хочется вознести мое картофельное поле. Но не хочется насмешек. Стыдно! А надо быть искренним и не бояться, что стыдно!
Так перешел лесок. На опушке сквозь тонкие хвойные ветки открылась розовая вечерняя заря.
Это заря! Это румяная заря!
Есть вещи, которых не стыдно перед Богом, но стыдно перед людьми. А есть, в которых Бога невыносимо стыдно, а перед людьми даже приятно, но с ними невозможно остаться наедине на хвойной опушке вечерней зари.
Так вот выйти можно на еловую опушку и очистить душу меж высоких мачтовых стволов. — Что-то на него смотрит великое… Дурной ли он или хороший? — Скорее, дурной, тихо соглашаешься… Моя ли это дорога? Где мое призвание?.. Исчезнут леса, а люди будущего будут хорошие, нежные, оставят расти все, как ему хочется — восстановят приволье…


***
А теплыми словами потому касаюсь жизни, что как же иначе касаться раненого? Мне кажется, всем существам так холодно, так холодно.
Видите ли, у меня нет детей, — вот, может, почему я так нестерпимо люблю все живое.
Мне иногда кажется, что я мать всему.


Финская мелодия
Над нами, фрачными, корсетными, крахмальными,
ты запел песню родины.
Ты из нас, фрачных, корсетных,
выманил воздух морозный родины.
Вот из голой шейки девушки
вышло озеро, задутое инеем.
Вот из красного уха мужчины
вышло облако и часть леса,
а женщина выпустила из головы сосны,
а я дорогу и парня в валенках.
И пришел мох с болота и мороз.
Полетели по снегу дровни — Эх-на!
полетели целиной — Эх-на!
через ухабы поскакали — Эх-на!
Ты не плачь не жалей меня, мама,
ты не порть своих глазочек,
Далеко раскинулась дорога по бездорожью.
Не ломай руки!
Ты не порть старые глазки!
У тебя сын не пропадет,
у тебя сын из можжевельника,
у тебя сын — молодой булыжник,
у тебя сын — молодая веточка,
а веточка молодая, пушистая
гнется и не ломится.
Ты не ломай руки, мама,
а бери ведро.
Я всегда за тебя носил воду.
Ты не плачь, мама,
а возьми топор.
Я тебе топил тепло печку,
а у тебя для моего топорища руки малы.
Эх-на! родная земля поет.
Вот поет дорога.
Дорогая моя — вот.
Вот и сам я!
А я вожжи взял,
эх, родина!
А я ружье взял.
Вот — и мать.
Не тужи, не тужи, родная,
задул большой ветер —
не тужи, не плачь, мама.
Камень при дороге стал,
сосна шумит.
Ветер дальше, дальше погнал окрест.
Не плачь, мама.
Родина, родина — земля,
одна ты — мать.
За тебя я ушел.
Не тужи, не тужи, родная,
не плачь, мама.


Щебет весенних

«Не правда ли, у нас потолок из золота?» — сказала сестра, когда мы, все три, действительно настоящие, развалились навзничь на кушетке и на кровати. В квадрате затененной дачной комнаты а-а-ах — широко! и пол изрисован портретами властительных Кэтзваана и Кэтэвааны. Минуту дерутся. — «Я тебе дам властительных Кэтзваана и Кэтэваану!!!» У вас потолок из рыжеватого золотого меду, господа, и также липок в нем и воск. Лежали и радовались: две сестры и «та», найденная, наше сокровище. На ней была белая кисейная рубашка с черными бретельками, они мне казались не то норвежскими, не то шварцвальдскими. Хвойные ветви опушили и зеленили окна и двери. Снег порывался бросать белых мух в открытую дверку. И ее косы жили на ее груди наивно тонки — завязаны красными шнурочками и красная оторочка у открытого горла.

— И смотри, какие искры на соснах! Жаль, вчера еще лучше было!
«Но я точно вчера уже здесь! Я тебе привезла ленточку зеленого бисера с белыми маргаритками».
Косы молоденькие, тоненькие, некрасивые.
Ты — пушковатый скромный луч мой — Олли! Когда ты выскользнула на балкончик, видна стала на рыжей двери, и смотрела в изумруд ветвей. У тебя туберкулез и ты хрупко светишься. Твои слова рождают мир, и вот, в твоем углу комнаты, на стене, приколот вырезанный из газеты портретик незнакомого датского поэта. И коснулись жизни за тысячу верст. Черные складки вдоль щек сковали замкнутое лицо. Банг!.. Он не знает законов Духа — над этой головой виснет неизбежность, и любовь его — убийство!
Но если бы мы ворвались к нему!?
— Послушайте нас скорее! Зачем любить тяжело и кровью? Мы летаем в эфире! У нас есть дверь в солнце! И соснового изумруда целые глубины!
Мы носимся в эфире, Банг! Вы — повесившийся на черной мысли!
«Мне дадут еще молока? Я так слаба, — выздоравливаю и так люблю себя! Не надо быть одиноким — торопитесь! А мы, если и умрем, то вполне веря в бессмертие тела и открытые пространства! И наша смерть только ошибка, неудача неумелых — потому что наследники инерции».
У тебя кисейная хрупкая рубаха, у тебя шнурочек из зеленого бисера вокруг горла, и кого так любят, тот…
На ручей побежали — суровый и бешеный, и в мокрых хлопьях, и в вихре просырели… Сумасбродство же, Ей-Богу!


«Стихли под весенним солнцем доски…»

Стихли под весенним солнцем доски,
движение красным воскликом мчалось.
Бирко-Север стал кирпичный, — берег не наш!
Ты еще надеешься исправиться, заплетаешь косу,
а во мне солнечная буря!
Трамвай, самовар, семафор,
Норд-Вест во мне!
Веселая буря, не победишь,
не победишь меня!..
Под трамом дрожат мостки.
В Курляндии пивной завод
и девушка с черными косами.


 «Доктор Пачини вошел в хлев…»

Доктор Пачини вошел в хлев и кормил людей, пришедших из размалеванных вывесками улиц. Потом он шел в интеллигентное сияющее стекло двери.
И пока он был комодом и переживал новизну улицы, весны, и ветерка, и талого снега.
И он стал белой башней. Розовые лучи грели его бока, точно вся весна льется в эти ворота.
— А мне ничем сегодня не пришлось быть, кроме дурного блестящего сапога.


О выплюнутой крови
Самое простое и что каждый день


У него был добрый плюшевый лобик. Играл, умывался неловкой лапой. Любил детей и лизал им доверчиво пальцы.
Кухарку разозлила барыня-невестка. И она выплеснула ему на голову кипяток — и забыла об этом через минуту. Это было делом минуты. У кухарки отлегло. Кухарка утихла и стала веселой — приласкала и приласкалась к жизни.
А жизнь игравшего добродушно с людьми превратилась бесповоротно в ужас ободранной красной головы с вытекшими глазами, и те, к кому раньше ласкался, отворачивались с отвращением. Он был агонизирующим мячиком для нас.
Даст Бог, это окончилось скоро.


Стихотворения в прозе

Я стояла одна в поле. —
Еще последним бледным отсветом блестели белые змеи берез. — Вдруг зашептала таинственным, колючим, зловещим шепотом рожь… Воздух закрутился… деревья отвечают тревожным ропотом; отдаленная деревня пахнула сырым грубым запахом навоза, дико загудели, завыли вершины и…
Все сверху покрыла, налетая, холодная волна бури…
Тогда я оглянулась, ища разгадку тревоги ржи, воздуха и деревьев… И… я поняла на мгновение что-то страшное и великое, как стихия: По блестящей, розовой облачной полосе, — скользили друг за другом, вверх,
Полубесформенные и облачные массы…
Озабоченно… торопливо, но медленно… в страшном сосредоточенном в себе молчании,
Друг за другом… полные тайны, непонятного людям замысла.

Вы видели, греются воробьи, греется и домик деревянный. Это радость утра для всех. Но приветливо проходит один человек, он счастлив от смеха молодых и проходивших мимо и от чужих приволий.
Он сам приволен, доволен жизнию. -
Это поэт.
Может быть, вывески странно зрячие. Может быть, приближается кто-нибудь четкий по светлой одинокой полоске тротуара,
Кроткий, но трогательно преображенный.
Может быть, у зари огонек украла конка, уносит в голубой город.
И дома стали чистые и строгие, потому что задумалась заря.
Лошади стали ночнее.

Комментариев нет:

Отправить комментарий