Сергей Круглов

В СУМЕРКАХ

Паучье серебро: сумерки.
Но вот вносят лампу – словно
теплая моча разлилась, тронула сердце
уютом. Семья за вечерним чаем.
В углу, подле – тоненький мальчик.
Ему шесть лет.
Он слеп от рожденья. Внутри него – тьма.
Он, как всякий слепой,
свято верует в свет, который снаружи,
в свет и его славу. Ощупывая руками
мордочку ежа ручного,
он плачет – от красоты и силы
переполняющего его тезиса света,
и, одной рукой держа питомца за горло,
другою давит ему на глазки:
верь же, братец, и ты! ежик фырчит, бьется,
бледным двоеперстием входит в него Символ Веры,
глазки его текут по детским пальцам
благодарностью неофита, – мальчик
вырастет и станет миссионером,
новым апостолом языков. Он мал, но истов.
Он тоненько запевает нежную песню,
Своим дребезжаньем
ему из кресел вторит дедушка,
дни которого легче перьев. Он утл,
но любит чай с пастилою, –
как любит и спеть вместе с внучком.
Волосы в ноздрях дедушки трепещут,
слеза свисает с гноистого века;
он затягивает второй куплет, но тут же
давится пастилою, заходится слюною и лаем –
рот уже не вмещает и сласть, и песню,
надо выбирать – вот она, осень духа! вот мудрость!
вот рассечение твари надвое! –
дедушка умолкает, подбирает с пола
и с колен выпавшие изо рта кусочки
и часто, живо жует, умильно глядя на внучка;
и только слеза блестит, огибая бородавку.
Женушка главы семейства
размешивает в чашке сахар. Она горделива.
Подбородок ее – топленый мрамор,
артезианские поры глубоко дышат; она довольна.
Она только от исповеди. В местном храме
она призналась, сидя у занавески, доброму падре
в двух своих, трех ли прегрешеньях;
теперь душа ее чиста и до невидимости прозрачна,
так что бог, буде взыщет грешных,
не сможет ее увидеть.
Таковы свойства прозрачных,
выскобленных душ! Мать семейства,
она пахнет кровью и мылом.
Взгляд ее загадочен и подобен
четырем отверстьям в пуговице из перламутра.
Всем своим мужьям она рожала только слепых деток.
Она почти не имеет отраженья
в медном начищенном самоваре. Чай клубится.
Часы стригут сумеречную шерсть.
С последних лучом заоконного заката
зеркало на стене плавится, словно
жидкий воск, в который бросили уголь;
и сквозь алюминиевое свеченье,
со скрипом в позвонках пригнувшись под рамой,
входит муж. Мальчик обрывает песню,
самовар остывает, в варенье окаменело
падает муха. Женушка перестает улыбаться.
Муж нерешительно стоит у порога.
Он устал.
Он вернулся с охоты – у пояса
подстреленный ангел. Муж молчит,
немотствует и семья: к тому,
кто приносит с охоты ангелов, его семья
относится сдержанно. Или
не относится вовсе. Ибо тот, кто
идет в поход на ангела, как правило,
бывает побежден. В интересах самьи
уловлять следует только демона: демон
есть брожение и страсть, и он есть соль и лимфа
чаепитий в сумерках.
Только демон способен собою наполнить
фамильный чайный сервиз на шесть персон.
Тот, кто идет в поход на демона,
как правило, побеждает: кровь кипит в кубках,
слюна клеит жилы, ногти
с хрустом растут ввысь, будущее реалистично,
чай не стынет, не плесневеет багровое варенье,
и время, прохудившись, не каплет
над столом и уютом. Да и
демон в любом виде хранится долго,
заготовленный впрок; ангел –
тот если на что и годен, то исключительно
в немертвом виде.
Это знают все те, кто в браке,
как в чаще. Знает и усталый охотник,
пришедший сейчас к столу.
Молчание густеет, как цикута в чаше. Лампа чадит.
Металлический сверчок под полом,
клича тьму, начинает сатанинскую мессу.
Тот, кто создал и заставил двигаться все это,
кто кипятит этот синюшный свет предночи
в нечеловеческих лабораториях, расплескивая неосторожно,
смотрит сверху с бессмысленным любопытством,
окунает бритву в спирт, делает запись
алым чиркающим почерком по страницам голубой кожи
в своем дневнике натуралиста.


***
– Я – бог Авраама, Иакова и Исаака.
Ну а ты-то,
собственно говоря,
чей?

– Я…
в кармане, знаешь, была дырка, и я
завалился в подкладку,
среди табачных крошек,
снов, черепов, любовей.
А там и вовсе потерялся.

Чей ли я?..
видишь – у меня есть
и чем влагать, и куда, и еще рот
и несколько иных
уловок; но едва ли уловлю лучшего себя, кроме себя.


***
Между двумя посылами фраз:
взгляд через окно в сад. Пес
взмывает за мячом,
он черен и грузен, глаза сияют, слюна
драгоценна, к Господу он глассолает
в экстазе! прыжок пса на миг
закрывает солнце – и снова.

Как просто! я знаю, о чем они говорят –
пес-креационист, верующий в славу мяча,
и Бог; и язык не помеха.
Язык и не существовал.
Какая неловкость для секулярной теологии,
какая заминка
в беседе за полуденным чаем!

Хотя – аргумент ли это для вас, Дитрих,
уж наверное приготовившего для меня
нечто существенное в этом как бы диспуте, –
самое важное, – ведь времени
вряд ли у вас достало: такая весна, конец войны,
рейх повержен, столько конкретного дела,
и вы так спешили быть моим гостем сегодня –
не прошло и двух часов после вашей казни.


САД ЭДЕМА

…и попытаться сделать все как прежде:
у беркутов, ворон и воробьев,
у сов и соек имена отнять (в панической
попытке спастись, исправить,
вернуться); лихорадочно
сорвать с гибискусов и роз
названья, данные тобой любовно
когда-то (тогда!.. тогда!),
и обратить в цветы.
Цветы и птицы: все, как было
при старом хозяине.

И возвратить назад,
униженно, в глаза не глядя.
Перья, щебет; лепестки под ветром.

Правда, выглядят
не то чтобы совсем как было, –
клей, пузыри слюны,
швы в сукровице, –
но все же, как-нибудь!.. чуть-чуть прищурясь
и близко не подносить – то вроде… словно
цветы и птицы на цветной открытке
(к годовщине смерти, к юбилею,
с готовым текстом: вынос тела в два,
имею честь, и счастья в личной, ваш;
и т.д.): сиреневые птицы,
рты одинаково раскрыты, летят направо,
лоснятся линотипные соцветья
двух, трех оттенков беж
и ядовито-красного.

Получив открытку,
Он прочтет, и тень улыбки ляжет тенью
на тени век. Затем –
минуту, две –
в огонь отправит вслед за остальными,
и, ноги вытянув к камину, вдохнув, закроет
глаза.


КЭРРОЛЛ

Перевернув страницу альбома, он
смущенно пояснял:
"Видите ли, теплое серебро зеркала
(а кстати: и сколько его, серебра, и
чего-то лунного, в химии дагерротипов!)
больше всего мне напоминает детский животик;
когда это поразило меня впервые, я как раз брился
и сбрил себе кусок желтоватого горла.
С тех пор я, видите ли, немного заикаюсь”.
И снова переворачивал страницу,
и кивал, и кланялся. Вот Дженни, Анни, вот
Алиса, и Кэрола; доброе утро! он часто плакал, касаясь губами фото.
Теплое безумие зеленоватого
английского утра
не оставляло ему места для однозначных тонов;
из каждого его асимметричного зрака удодом
глядел спектральный анализ, месмерически
останавливающий радужное белое колесо в его
экспериментальном кружении. Белого не было.
Серебро
было единственной доступной ему формой
приближения к истинной белизне.
Еженощно он нырял за жемчужницами
в молочную, с сукровью, глубь
дагерротипов, где в донном хороводе кружились
синеватые подколенки, дутые губки, локоны,
неразвитые грудки (развитые
виделись ему яйцами Хаоса, чужого бога, ласки и математики; и не
по оксфордскому ли обыкновению
из двух приносимых на завтрак яиц
одно бывало тухлое!)

Не все ли равно,
если любви как целого больше нет и не будет
(и какая разница, кто вчера это сделал завтра?),
если с божественного лимона сняли шкуру, и он распался
на дольки; не все ли, он полагал, равно,
если единственно верное зеркало разбито, и обнажилось
зазывающее зазеркалье; не все ли
равно, кто и во что вцепится в детском
страхе и плаче! страх и плач разлиты всюду. Они одни
и остались у нас, маленькие дольки, альвеолки любовей. Страх
и плач в детской: не гасите ночник, жалейте нас
за наши сладости и маленькие причуды! плачьте с нами! ибо
нам так гулко, так одиноко в наступающей темноте!
Серебро дагерротипа, он считал, – вот что проступает в темноте.
Молочные девочки – вот кто, он считал, могут вступать
за разбитые зеркальные пределы и возвращаться.
Не запрещайте, говорил он на лекциях, девочкам
приходить ко мне – ибо
их – есть.


ОЙЛИН. 11


Двенадцать открыток
послал к будущему рождеству я, Ойлин!
и все двенадцать вернулись обратно.
Или я просчитался,
и прошлогоднее рождество было последним? или
неверно надписаны адреса?
Перечитываю – и не могу прочесть,
и не узнаю почерк.


***
Картинка, где Ты, Раввуни, в белом хитоне,
С флажком в руке, выходишь из гробницы,
Правою салютуешь, а квиетический ангел
Воздел курчавые ресницы и застенчиво
Придерживает на груди края ворота
Ночной своей рубашки, – враньё.
Ведь этого никто не видел, не должен был видеть.
Видели только, что Тебя распяли,
Что раздралась завеса, и солнце померкло.
Рисуют то, чего не знают, – и хуже:
То, во что и не верят!
Так глухие учат слепых читать ноты.
Но широка заповедь Твоя зело,
И всем в ней есть место:
И Ионе, и киту, и китобою,
И жене китобоя, верующей без затей бретонской крестьянке.
И культура, и смерть культуры,
И ад покаяния, и рецепты постной кулинарии, –
Всё помещается (не брюзжи-ка, брат, да подвинься!..
Станем рядом и мы).
Это – Ты Сам: неизречённая Тьма, сияющая Светом.


***
Великий пост! зачем до́лги
Твои стоянья, оцепененья,
Зачем стонут, сухие без слёз, твои напевы,
Зачем черны аналои? –
Зачем, что в воды вошёл я,
В ночь, неумелый пловец, утопленник, выплыл,
В ночи я расстаться должен
Не с плотью – что плоть! – с Богом:
Иначе умереть не выйдет.
Не умереть – не выйдет воскреснуть.
Мерный плеск кафизм. Гул прибоя.
По грудь войду, по шею,
По истерзанный ум, по сердце.
Из глубины воззвах, Господи, к миру:
Море, великое и пространное,
Мир, свинцовые волны!
Всё тебе отдам, погружу в воды
Дыханье ноздрей, кровь, память,
Любовь, какую осталась,
Умерщвлю животворящий страх, надежду
Камнем на выю повешу,
Всё твоё – тебе: скоктанья, истицанья,
Возрастов стяжанья, чувств мшелоимство,
Кесарево отдам твоим кесарям, бесово – бесам,
Заплачу налоги и умру спокойно,
Наполню лёгкие гнилой твоей солью,
Тамо гады, имже несть числа, – гадам
Стану пищей, поношеньем и покиваньем,
Всё тебе, мир, подарю! только
Одного не подарю: этой смерти.
Не взыщи: дарёное не дарят.


СНАРУЖИ ЭДЕМА

хава

и грудь и бёдра мукой сведены
во всём не ты я стала только мною
и друг от друга мы отделены
непроходимой кожаной стеною

адам

живот земли влагалище воды
сосцы травы – и сладостней и ближе
я царь огня я с воздухом на ты!

что там вращается скрежещет с высоты
я никакого ангела не вижу


СОСТАВ РАССТРЕЛЯЛИ ПОД БЕЛГОРОДОМ

Сухие истёртые пальцы, ящик с куклами под откосом, старик-кукловод
Дочечку собою баюкает, перекрывая вой самолетов, поет:

«Спи, моя ингеле! это уже Песах.
Спи, посмотри! Никакой ваги нет в небесах,

И посреди длинной нашей дороги
Никто нас не держит нитями за сердце, за руки и ноги,

Мы не петрушки, мы не марионетки, мой свет,
Мы не арбалески, не ростовые, и в горлышке пищика нет, -

Видишь, ширмочка бархатная, ситцевая какая,
Необъятная, складчатая, бездонная, черная, голубая-златая, -

Мир велик, фейгеле, а мы с тобой так малы,
Так ничтожны посреди этой мглы,

Мы, которым  престолы и силы последнее представленье сейчас дают,
Накрывают субботний стол, и ангелы бреющим воем под занавес фрейлехс поют, -

Но это не вага над нами, о нет, это сияющий в небе крест,
Крест-накрест разрез,

И небеса по разрезу расползаются в стороны, и открывают нам свет,
И это дорога свободы, нас отпустил Мицраим, и смерти нет!» -

Так он поет, и с вышины, исполненной темноты,
Ниспосылают  свою благодать мессершмитов кресты,
Рваным  целуют свинцом, в букеты сбирают алые восходящие из плоти цветы.


ЛАСТОЧКА

Оченьки-очки в глинистой ночке, белес и недвижен прищур,
Перья повыпали, плесень подкрыльная в сизой цветет наготе,
Лопатою клюв, шипенье глухое и черви – чур меня, чур! -
Слепая подземная птица Христе.

Зачем же сюда ты! О, чем же жива ты! О, на кого ты похожа!
 Эй, воздуху, свету!
- Мою земляную, глухую, льдяную могилку не тронь, прохожий:
Сделалась я кротом для кротов, чтоб спасти хотя бы дюймовочку эту.


***
А вот не надо про Морру,
не надо.
Она, единственная из всех,
пошла ко Мне по воде.

Превращая воду в лёд? – что же.
Иначе
она не умела.


***
Начало конца света
ознаменовалось серией страшных землетрясений -
с мест сместились
Гималаи, Кавказ, Альпы и Кордильеры,
низвергнувшись в мировой океан - это
семь тысяч кротких и смиренных
неведомых миру  праведников
решились таки  опробовать
маленькие горчичные зерна своей веры.


ФОТОГРАФИЯ “ДЕВУШКА В НАРУЧНИКАХ”

Но кто ей руки вздеть помог!
Барклай весна иль русский бог

Чекой гранатною анфас
И ботичелли и свобода
Запомни тварь в последний раз
Весну двенадцатого года


15 МАРТА 2014 ГОДА, МОСКВА

 не солнце не весна не снег не снегири:
соль тротуарная нетающее что-то
«свобода или смерть» - родная повтори
мы прислонились спинами к двери
закрывши за собой на оба оборота

молчи не отвечай!   ( о хоум о милый хоум )
и пальцы разожми и ключ низвергни в бездну
но медный вкус его оставь под языком
чтоб я нашел его в тебе когда воскресну

когда проснусь и ты со мной
ты верь:
мы проще чем одно мы более чем рядом
что наша жизнь –  легка прочна как  дверь
в которую стучат прикладом

и черный автозак свернувший к нам с Трубы
не более чем кадр из фильма:
дымок из выхлопной его судьбы
летит невысоко и падает несильно


"КРИК" МУНКА

вид на осло-фьорд с холма экерберг
здесь кончается
небо
писанное не кровью но гноем

ветер из отверстой, настолько
отверстой    человеческой  дыры
рушит декорации надувает
паруса парусин

Ты не сможешь не прийти
на такой зов


***
Хороним девочку, ей годик всего.
Снег на кладбище, ветер как простое естество.

Февральский день обходит нас стороной.
Гробик – с метр длиной.

Потустороння, мать свеч не зажгла: ветер гасит.
Тётка китайской игрушкой белизну украсит.

Присутствующие не знают, куда девать на ветру ненужные руки.
Тягота не дотягивает до муки.

Разинула рот, да не собралась сказать одна из женщин,
Что, мол, ангелом стало больше на небе, на земле – меньше.

Лежит (кружева в снегу), голубеет, спокойная, как так и надо.
Под бумажным венчиком лобик светится как лампада.

Лампаду не погасили – бережно вынесли, прикрывая рукой,
Поместили вовне – мерцать, источать покой.

Годик прожила – как не было. И что, скажут, пафос каков?
Про это никто давно уж не сочиняет стихов.

Что сказать поэту в твоё оправдание, детка?
Что твоя смерть – настоящая. А со стихами это случается редко.


***
Так бесконечно издыхает эта зима, что
Какая уж там весна - внутрь себя повторяем мы.

Но не сомневается та птица, – видишь,
Там, под стеной гаражей, куст.
Неуверенно утвердилась на голой ветке,
Решилась петь.

Небольшая, сорная, одинокая на фоне стены.
Чем только жива – думаем мы – и снова,
Не в силах смотреть в окно,
Соединяем шторы.

Чем живы птицы, - счастьем, отчаяньем.

Счастье птицы - неведенье:
В силу своей физиологии,
Она способна видеть всё то же,
На что мы уже не в силах смотреть из-за своих штор,
Но только то одним, то другим глазком,
По очереди. Синтез же ей недоступен.

Отчаянье птицы – отчаянье:
Что бы ни отразилось в крошечном карем зрачке,
Исполненном тяжкой мартовской пустоты небес,
Какая бы паника
Ни захлестывала сознание глухой волной, ни сводила голос в судорогу иглы,
Она не прекращает петь.


ХАРМС


выясни наконец отношения
с твоим внутренним Хармсом
открой ему
пусти переночевать
напои чаем
подоткни на нем ватное одеяло
пока он спит выскользни из квартиры
расскажи о нем своему психоаналитику :
"Товарищ следователь! довожу до вашего сведения:
такого-то такого-то тридцать такого-то
гражданин Ювачёв"

его закопают
на твоем внутреннем кладбище
на белом поле среди рядов безымянных крестиков
уходящих в бесконечную перспективу

здесь такая зима
зима
длится и длится
снег валится и валится
как бесконечные старушки
из рваных сквозных дыр неба


***
Платон издал новый указ:
поэтов увенчать лаврами и выгнать их вон из полиса, 
а для начала —
заблокировать им выход в Сеть.

Наивный!
Наша сеть в каждой осенней зябкой от дождя песочнице —
поковырялся в палых листьях, в окурках,
нашёл пластиковый мятый стаканчик, вытряс остатки портвейна, приложил к уху —
вот он тебе и вай-фай.
Не веришь? На, сам проверь:
слышишь вечереющий гул?
Это грозно поёт, нарастая над полисом,
баллистическая ракета
класса «Москва — Петушки».


ЗЕРКАЛЬЦЕ

Я – Твой образ, Господи, я –
Твоё зеркальце.
Посмотрись в меня:
Эти тени под глазами,
Эти морщины,
Эта горечь, эта надежда.

Поднеси меня к губам, Господи,
Дохни на меня:
Пусть они убедятся, что Ты жив.

Комментариев нет:

Отправить комментарий